Павел Рудяков • СТИХИ О ТЕПЛЕ В РАЗГАР МЕТЕЛИ: НЕ НАДЕЯСЬ, НО НЕ СДАВАЯ «РОДНОГО ДОМА»

Бураго Д. С. «Снеговик». Книга стихов (К., 2015)

Поэтический сборник Дмитрия Бураго начинается со стихотворений и строк, воспринимаемых как вневременные, не зависимые от исторической эпохи, которой они обязаны своим появлением, или, во всяком случае, очень слабо зависимые от нее. Лишь настолько, насколько в ней – в эпохе – присутствуют классическая русская поэтическая традиция и культура, продуктом которой следует, безусловно, считать предлагаемую вниманию читателя книгу стихов. Мысли, чувства, переживания, умозаключения лирического героя, содержащиеся в них, производят впечатление замкнутых в себе самих, не приспособленных и не предназначенных для выхода за пределы того персонального мира, которым они порождены и с которым неразрывно связаны. Образы, темы, мотивы поэзии этого блока глубоко личностны, лиричны, повернуты внутрь индивидуального сознания, инспирированы глубоко личными фактами биографического свойства. Они, если в какой-то мере и привязаны к внешнему миру, то только в той его части, которая включает узкий круг семьи, самых близких друзей, а также рефлексии, с этой частью мира соотнесенные и соотносимые.
Поэтическое сознание, присматривающееся к самому себе, осмысливающее и оценивающее само себя, практически не нуждается во внешних раздражителях и возбудителях, не опосредованных им самим. Оно вполне самодостаточно. И событийно жизненный, и интеллектуальный, и эмоциональный опыты лирического героя богаты, разнообразны, значимы. Они создают достаточно вместительное пространство, позволяющее без особого труда и напряжения, в свое удовольствие, с радостью прокладывать новые и новые сюжетные и ассоциативные тропки, открывая любопытные моменты в том, что уже пережито, в том, что переживается, в том, что еще предстоит пережить. Превращение в прицел авиатора («Авиатор») не вызывает трагических ассоциаций с политическими событиями дня сегодняшнего. Цапли («Цапли») не пробуждают иных переживаний, кроме тех, что им положено, исходя из определенного для них лирическим героем предназначения просто ходить по «его болотам». Просто «глядеть на свет с изнанки», молчаливо присутствуя при его «влете» в «растерянное детство», а также при других, столь же интимных, направленных на осмысление и прочувствование того, что было «прожито наспех», перемещениях в мире иллюзий и рефлексий. В месяце-снегопаде («Месяц-снегопад») нет намека на возможность появления Снеговика Голема («Снеговик»), в котором позже проявится весь страх и ужас эпохи. Две доминантные черты поэтического мира Д. Бураго – интеллектуальность и «культурологичность» проявляются тут в полной мере. Они в каком-то смысле затеняют лиризм, затмевают его, с завидной регулярностью и убедительностью отодвигая на второй план.
Своеобразным композиционным рубежом становится стихотворение «21 февраля 14-го». В нем самом и в текстах, размещенных в сборнике незадолго перед ним и после него, появляются совершенно новые мотивы, новые акценты, новые интонации. Неизбывная боль, ощущение большой беды, осознание непоправимости происшедшего, безвозвратности того, что утрачено «в палеве Карфагена» («21 февраля 14-го»). И «маминой Одессы» с ее – Одессы – воспоминаньями – тоже («Я был почти уже несчастен…»). Предельно лаконичные, максимально сжатые, стиснутые слова, как бутылки с зажигательной смесью летящие в душу народа, волею судеб оказавшегося вдруг на страшном изломе, в его дух, духовность, культуру, наконец, в самую сердцевину народности – национальную идентичность. Или, может быть, лирический герой ведет речь не обо всем народе, а только об одной из его частей, той, что с удовольствием читает стихи Д. Бураго и его коллег на том языке, на котором они пишутся, – на русском?
Происходит перелом. Точнее говоря, сразу несколько переломов и сломов: внешний и внутренний, объективный и субъективный, коллективный и индивидуальный, событийный и интерпретативный. Тот, что становится общим для всех, в лирике Д. Бураго не отражен, его присутствие только обозначено средствами из разряда «за кадром». Этому, в общем, не стоит удивляться, речь-то идет о лирике. Родовая принадлежность произведений диктует в данном случае свои правила игры.
Одним из проявлений перелома (и слома) внутреннего, того, что наступает в сознании лирического героя, становится, как это ни покажется, на первый взгляд, парадоксальным, отчаянная попытка сохранить свойственный лирическому герою в прежние, допереломные, времена алгоритм окультуривания, олитературивания жизни, бытия, привнесения в них мощной интеллектуальной струи. Ради чего? Лирический герой дает на этот вопрос однозначный ответ: ради того, чтобы преодолеть практику «отключения звука от смысла», «видимости от содержанья», чтобы не «расплескивать свое сознанье», щадя его от «восторженных воспалений». Добиться этого оказывается непросто. Даже безотносительно к «непростоте», диктуемой экстраординарными событиями исторического времени, в котором суждено пребывать лирическому герою. Сила сопротивления жизненного материала нарастает с каждым прикосновением к тому, что его окружает, что наполняет его сознание и подсознание, не позволяя ни подменить культурой страшную правду реальной действительности, ни хотя бы прикрыть ее вдруг ставшей смертельно опасной наготу.
Оптимизмом в стихотворениях этого условного, неформального и неоформленного цикла не пахнет. Ни личным, индивидуальным, ни общим для всех, историческим. Даже намека на оптимизм у Д. Бураго нет. Вера в то, что победа будет за нами, отсутствует, лирический герой ни о чем подобном не помышляет. Есть неизгладимая боль, глубокое разочарование, вселенская усталость, опустошенность, обильно сдобренные отчаянными попытками укрыться в привычном для поэта мире образов, рифм, реминисценций. Ну, и, конечно, надежда. Несмотря ни на что, вопреки всему, надежда, точнее говоря, слабый ее проблеск или след, все же присутствует. Или, если не присутствует в постоянном режиме, то, по крайней мере, время от времени появляется на миг-другой, как бы дразня поэта, будоража кровь. Надежда очень-очень скромная, скромнее, кажется, не бывает. Ее питает ощущение того, что «огонь, как будто бы, притушен. / Зима пятнадцатого года» («В саду»). Поэт, как весь его народ, готов соглашаться на самую-самую малость, на минимум-миниморум, лишь бы удалось сохранить кое-что из того, что еще можно сохранить, спасти то, что еще можно спасти в лихую годину. И, пожалуй, самое важное из остатков этого «всего» – «родной дом». Книга стихов Д. Бураго «Снеговик» отнюдь неслучайно, как мне показалось, сопровождена посвящением: «Маме и всему родному дому».
Лирическому герою в какие-то моменты со всей очевидностью хочется кричать, вопить, голосить, чтобы выразить свои переживания, чтобы привлечь внимание окружающих и к ним, и, особенно, к тому, чем они вызваны. Вместо этого ему приходится переходить на шепот: «мы все вместе еще живем, / но об этом, конечно, шепотом» («О грусти»). Ничего не поделаешь. «Какое время на дворе, таков мессия», – сказал классик. Очень верно, очень подходит к нашему случаю: какое время, таков и разговор, таков и диалог поэта с его читателем, с обществом, с миром.
Ударный аккорд книги – стихотворение «Снеговик», давшее название всему сборнику. Неизъяснимая, невысказанная боль выходит на авансцену, полностью и окончательно вступая в свои властные права («Старая ведьма бредит: Сынок! Сынок, / где же твой сладенький позвонок, / чтобы звонить по нему тайком / изо всей боли!»). В один тугой клубок оказываются соединенными и «зоркий хмель», и «родимый страх до седьмого пота», и «расстрельные стены», и «ликующие палачи», и, наконец, «отчаянный ледоход» и «жребий вдогонку».
«Пока предмет не назван, / Он непонятен нам», – написал когда-то Д. Самойлов. Д. Бураго называет «предмет», именуя Снеговика Големом. И превращая милого, безобидного любимца детей и взрослых – Снеговика – в героя времени, наделяя его новым существом и существованием, придавая ему статус элемента новой реальности. В еврейском фольклоре, откуда позаимствован образ Голема, этот глиняный (или не глиняный, а смешанный из разных стихий) великан, исполнив свою миссию защиты еврейского народа от какой-то напасти, исчезает. Снеговик Голем Д. Бураго в пределах текста, в котором он является, сохраняет себя, несмотря на то, что в какой-то момент вокруг него, благодаря тому, что «Солнце напялило каблуки / захорошели лучей штыки», становится «жарко, уж очень жарко». Почему так происходит? Потому ли, что он – Снеговик Голем – еще не довел до конца дело, ему порученное? Или ход поэтических рассуждений и предположений лирического героя тут глубже, универсальнее, в меньшей степени обусловлен временем, чем законами человеческой экзистенции как таковой?
Искать ответ на этот и на ряд других вопросов, возникающих при чтении книги стихов «Снеговик», в окружающей поэта и часть его читателей реальности вряд ли имеет смысл. Объективная реальность в данном случае не определяет поэтический язык, выступая его базисом, источником, критерием, а, наоборот, по-новому членится и опосредуется языком, становясь зависимой от него. Поэтический мир Д. Бураго приобретает черты и особенности реального мира, хоть и остается при этом миром именно поэтическим, созданным из образов и ассоциаций. В этом неуравновешенном мире островок относительного покоя, уюта, благополучия, стабильности, дарованный лирическому герою судьбой в виде «родного дома» еще продолжает оставаться в стороне от бурь и катаклизмов, сотрясающих мир вокруг него, но удары стихии и тут ощущаются все сильнее и явственнее. Тревога проникает и сюда, тревога охватывает все и вся, даже бабочку, которая встречается слону: «Из ряда выходящий вон / ко мне пришел однажды слон / и рассказал, что по дороге / он видел бабочку в тревоге» («Слон»). Ощущение тревоги, пронизывающей настоящее лирического героя, обращенной и в прошлое, и в будущее, окончательно приобретает, таким образом, статус одной из главных символических доминант сборника.

Рудяков Павел Николаевич, доктор филологических наук, профессор. Киев.

2019-01-21T22:01:46+00:00Критика|