Семен Абрамович • «ОЗАРЕННЫЕ СЛОГИ»

Дмитрий Бураго. «Спичечный поезд» (К., 2008)

Поэт в городе – явление неестественное.
Городская культура Нового времени – культура «общения», культура сплетни, ренессансной новеллы в духе Боккаччо, в центре внимания которой – скандальчик: слышали? у соседки вчера поймали попа без штанов! Ур-ра!
Нет-нет, будем серьезны. Novel быстро становится романом. Европейская литература вот уже 500 лет как плодит романную прозу. Но что-то с ней последнее время происходит неладное. Еще не так давно писатель мнил себя секретарем общества, эпически важно интерпретируя быстротекущее и современное в духе той или иной понравившейся (или пусть даже не очень понравившейся) идеологии. Но все это постепенно перестало волновать. Писатель теперь – скучающий стиляга-псевдолирик, сшивающий из лоскутьев старины, чужих слов и еще живых, дрожащих от чувства собственной обреченности субъективных впечатлений замысловатый постмодернистский коллаж. Впрочем, свое рукоделие он научился успешно продавать – один Акунин чего стоит. Развлечение, как-никак, вовсе даже никак не пустое. И про Японию детально узнаешь, и про старообрядцев там, и про старый Житомир…
Лирики же остаются в сегодняшнем городе сущими бомжами. Недавно в парижском метро проэкспериментировали: развесили на стенах большие цитаты из лучших поэтов Франции. Обратила внимание на новшество одна-единственная старушка… «Поэта мы увенчаем цветами и выведем прочь из города», – угрожал некогда Платон – нахалы ведь насочиняли о богах так много небылиц! Кажется, идея Платона уже вполне реализована.
Рождалась же лирика в просторе поля, в лесной чащобе, куда хаживали с опаской и азартом – охотиться и грибы собирать; рождалась из панического ужаса перед демонами ночи, любви или болезни; дикие музы ворожили в древесной листве, в холодных волнах ручья, в золоте вечернего облака…
Поэт-лирик в сегодняшнем городе – что деревенщина-Гулливер, осторожно отодвигающий в сторонку небоскреб, чтобы ногу, извините, переставить… Да не обойтись без него, без резника этакого! кто ж тексты для эстрады писать станет? Впрочем, не довольно ли нам практически, господа, поэтических текстов славной, очень в меру и природной, и деревенской Верки Сердючки, признанной в международном городском масштабе: что-то даже немецкое слышится в песнях ее: ще не вмерла, значит; все будет харашо…
Между тем в пространстве, как бы уже и виртуальном, вспыхивают время от времени живым огнем, ровно как на стене у Валтасара, странные и волнующие письмена. Или, как выразился Д. Бураго, «озаренные слоги». Почти как в парижском метро.
Пороховым, взрывающимся шнуром пробежали, например, в моем сознании сорок страниц его нового сборника.
Предисловие принадлежит перу Ивана Жданова. Не больше и не меньше. Жданов точно отмечает, что темы сборника возникают «на фоне неубывного мерцающего гула, густо оснащенного аллитерациями и множеством музыкальных ассоциаций». Свидетельствую: я несколько раз видел Бураго на серьезных музыкальных концертах: этот великан, в совершенно первобытных гриве и бороде, боялся расплескать слезы из своих большущих, как у гомеровского вола, глаз… Итак, как говорил Верлен, прежде всего – о музыке.
Гулы города, синкопические пассажи его улиц и метро, рваные ритмы собраний на площадях, хриплые воплевизги автомобильных аварий – все это и есть тот живородящий хаос, из которого рождаются стихи Дмитрия. Как первобытный охотник или собиратель, он заворожен этой какофонией, и стремится проговорить ее своими устами – чтобы понять и победить:

Вовлекается дождь в телефонные чтенья согласных.
По коротким гудкам проникает его канитель

в говорливый союз. Напрягается колокол страстный.
Но чугун неподвижен, и стынет тугая капель.
Возвышается дождь с телефонной тревогой на взлете
и поверх журавля направляет слепую тоску
на пустые поля, на чернильные завязи плоти,
бесконечным дроблением вторя больному виску.

Сама история здесь – как застывшая музыка: в ней, как и в архитектуре, ощущаются не только деструкция и обреченность, но также чья-то железная воля и порядок. Ландшафты Египта, например, живут у Бураго своей потаенной жизнью и сегодня – и примета их – не рукотоворные исполинские идолы и подавляющие гигантизмом строения. Пейзаж живет веками в неутихающем ветре, который напирает на человека в синайских песках со времен Моисея, как бы предупреждая: рядом Господь!

Кто тебе, ветер,

коралловый клык Синая?

Четки мечетей

в ладони переминая,

припоминая

песочный полет столетий,

в гулком рассвете

цветные шатры сминая,

кто тебе, ветер,

упрямая мышца спинная?

Вот эта-то упрямая мышца спинная – человек на ветрах природы и истории – художественный центр мира Дмитрия Бураго. И тени, застывшие на горизонте, – напоминание совести о вещах, которые обывательское сознание человека из многоэтажки трусливо вытесняет за пределы вменяемого:

Откорчемничала осень – полный срок.
Из обмерзлых пихт и сосен – лют острог.
Жалость заживо сжигает – жилы рвет.
Рвам утробы не хватает – тел не в счет.

Где ты, тело Мандельштама? Клюев где?
Где поруганного храма встать звезде?
Где бессилие в зачете перед злом?
– В окончательном расчете с языком.

Увы, век-волкодав яростно и насмерть смял многое, без чего жить вообще нельзя. «Черная речка немыслима в городе с Бабьим яром», – пронзительно-горько сказано в стихотворении, посвященном памяти светлого человека и личного друга Дмитрия Бураго, несмотря на разницу в их возрасте, – поэта Леонида Вышеславского, чья жизнь оборвалась так страшно и нелепо, от руки ночного грабителя… Вот почему любимый Киев, этот сказочный богатырь в лаврском шлеме, веселый и открытый в Рождественскую ночь («Рождество»), бывает, немотствует; гаснет естественная «улыбка киевского человека» («Кто ты? Русич? Поляк? Ты монгол, печенег ли, литовец?»); киевская библиотека – как «городское гетто» («Библиотека»). Да и в этом ли только жестоком веке дело? Какой век не жесток? Угасла ведь пару лет тому в неизбывной болезни и юная жизнь черновицкого поэта Марии Тиллó, чье творчество стало известно людям не в последнюю очередь благодаря Дмитрию. Но жизнь все же – лишь «предчувствие пути», и недаром, наверное, «дождь за нас стоял стеной» («От Башлачева до Тиллó не версты, а разлуки»). Поэтому и исполнен катарсистического, пресуществляющего огня незабываемый, страшный и удивительный образ: «драгоценные угли» в печах концлагеря…
Надо ли еще что-либо говорить? Нет, жива поэзия (прав Василь Симоненко!). Более того, в нашей ситуации она не мерцает тускло где-то на заднем плане, как в парижской подземке, но заливает мощным светом огромные пространства – географические, исторические, нравственные. А масштаб и рост дарования Дмитрия Бураго становится все очевиднее, все бесспорнее.
Впрочем, высказавшись о музыке, не умолчу и об «аллитерациях». Хороши у Бураго аллитерации (фоника согласных): хриплые, клекочущие, такие живые… Как, впрочем, и благородно-полнозвучные ассонансы (игра гласными звуками). Бросим беглый взгляд хотя бы на стихотворение «Цунами»:

То рождается штиль. То безветрие сводит с ума.
То стоит карусель на вершине державного взлета.
То уходит в шумерский песок молодая пехота.
То на дне океана очнулись глухие грома.

В заключение вонзаю в императорское одеяние автора булавку (во избежание сглаза). Моментами куда-то деваются слоги, что разрушает ритм (подозреваю, что это не малоудачный изыск, а рука наборщика, извечного врага поэта):

И мир произнесен в причастии, в союзе.
Из соколиных глаз, чтоб охватить окрест,
Двадцатый век [в своем?] обшарпанном картузе,
Как голос озарен и гаснет, как оркестр.

Ave, Caesar!

Абрамович Семен Дмитриевич, доктор филологических наук, профессор, академик АН ВШ Украины. Черновцы.

2019-01-21T22:20:02+02:00Критика|