Бураго Д. С. «Киевский сбор». Книга стихов (К., 2011)
Я не литературовед и не критик. Мне сложно вписаться в каноны критического выступления по поводу любой поэтической книги, а уж по поводу той, которая понравилась, в первую очередь. Поэтому прошу людей, поднаторевших в этом деле, не судить строго. Впрочем, и Дмитрия Бураго я прошу о том же. То, о чем я буду говорить, – рефлексия, во-первых, дилетанта, а во-вторых, ученого-лингвиста на пережитое. Я не оговорился. В моем представлении стихи, как и любое словесное произведение, – это переживаемый читателем мир, лингвальный мир, мир, созданный словом. Он ничему не учит, вернее, не стремится к тому, чтобы учить. Это способ, придуманный человеком, чтобы обрести бессмертие. Я не имею в виду пафосное бессмертие творца. Оно присутствует, конечно, но для меня – читателя – его вряд ли можно признать значимым. Я обретаю бессмертие, я – читатель. Это не парадокс. Моя жизнь движется в рамках моего физического бытия. Однако в этом бытии больше словесных сущностей, чем «онтологических». Я живу на пересечении словесного и физического миров. Даже вечные категории моей жизни – любовь, счастье, удовольствие и т.д. – это больше слова, слова, слова. Что такое, в сущности, любовь? Это и любовь к женщине, и любовь к домашнему питомцу, и любовь к крепкому кофе и многие другие любови. Объединяет их слово, которое заставляет меня жить и трудиться именно так, как оно хочет. Но в реальной моей жизни слово мотивировано миром. А вот в поэтическом произведении оно создает мир. И мы можем в этом мире существовать, проживая за одну свою бренную жизнь несколько «поэтических». Таким образом, рамки нашего существования расширяются. Мы ощущаем себя вездесущими и всепонимающими.
Дмитрий Бураго знает этот секрет. Он творит свой Киев, который становится у него Киевским Сбором. Вот здесь я сделаю одну оговорку, важную для меня. Слово «сбор» поэт, по его уверениям, употребил в значении «всякая всячина». И его можно понять. Он действительно собрал в сборнике все, что воодушевлено и сотворено его любимым городом. Но… Слово «сбор», пройдя через горнило старо- и церковнославянской святости, трансформировалось там в СОБОРЪ. Я даже вначале, пока сам автор не указал мне на мою ошибку, считал, что книга называется именно «Киевским со́бором». Впрочем, я не думаю, что сильно ошибся, потому что будничный «сбор», воплотившись в слове, обретя стройность и завершенность, ощутив себя Словом, стал, по крайней мере, для меня, Собором, храмом, где проживает святость этого города, Богом, которому он поклоняется. Дмитрий, по его же честному признанию, ничего такого не имел в виду. Но можем ли мы быть уверены в том, что созданное нами всегда такое, как мы его задумывали? Думаю, что нет. Иногда оно превращается в свою противоположность и разочаровывает и нас, и наших почитателей, а иногда вырывается из придуманных нами рамок и начинает жить своей жизнью, даря нам бессмертие.
Сотворение Собора значимо в любой поэтической судьбе. Негоже, наверно, вспоминать чужие стихи, размышляя по поводу конкретной и вполне определенной книги, но они так подходят к этой ситуации. Когда-то А. Вознесенский написал:
Взойдя на гору, основав державу,
Я знал людскую славу и разор.
В чужих соборах мои кони ржали –
настало время возводить собор.
(А. Вознесенский «Андрей Палисадов»)
Возведение Собора для поэта – момент осознания своей силы созидателя. И, судя по всему, Дмитрий Бураго готов к этому. Потому что его Собор не просто интересен, он манит и зовет. От чтения этих стихов трудно оторваться. При этом поэт понимает и чувствует краеугольный камень творения – слово. У него в первом же стихотворении «начинается город с верлибра» («Колокол»). Это очень важно, поскольку, если немного утрировать определение, верлибр, – это стихи в прозе. А значит, мир Киева существует у него в двух ипостасях – поэтической, в прямом смысле этого слова, и прозаической. Поэт пишет о греховности во святости: «Ваша речь немыслима вне греха». Но это грех прозы в киевском верлибре. Кстати, интуиция подсказала поэту, что первым нужно в сборнике запечатлеть именно Колокол. Да, колокол важен сам по себе – это сигнал к службе, это знак тревоги и т.д. Но не всегда обращают внимание, что само слово колокол этимологически связано со словом глагол «речь». И колокол в этом случае – речь, первослово, звуки которого создают Собор.
Слово преследует автора повсюду. Первое стихотворение насыщено речью, которую творит колокол киевского Собора. Слово порождается всем, что есть в нем: и ветром, который «начинает из скрипа и сора выводить первый ряд голосов», слово творят и «шумы мостовые», и «трамвайные альты и скрипки», «контрабасы бетонных цехов», и лужи, которые «шлепают под прохожими». Более того, «даже те, что почти неречивы, что вообще не способны на звук, полушепотом, речитативом возвращаются из разлук».
Первое стихотворение создает тон. В других творениях идея слова не то чтобы развивается. Она воплощается. Киев Д. Бураго многолик и стословен. Он заставляет быть словесными и все, что далеко от него. Поэт «губами к словам приник». Он говорит: «Бормочу летящие города» («Речь»). И название города становится значимым. Например, название «Винница» превращается в повод для фонетического и лингвального осознания этого города: «Винница. Узница», «Винница. Кляузница. Разлучница» («Винница»). Поэт играет со словом, расширяя его бытие за счет фонетических аналогий. И это неслучайно, потому что даже согласные, полузвуки становятся для него намеком для последующего маршрута бытия («Январские стихи»). В их чтенье даже «вовлекается дождь» («Дождь»). И это становится причиной силы слова, его экспансии и захвата поэтической ойкумены. Словом заполнено все: «осторожные снега выдерживают слово» («Слово»), «срывают грозы звук из высохших наречий» («Переплет»), и даже река становится «древнерусской» – она несет в себе звуки и образы древнерусского языка.
Речь, Киев, воплощенный в ней, спасают от тягот физического бытия: «Приюти меня, речь, приюти. Поручи, препиная дорогу, выговаривать горечь по слогу, чтобы были слова горячи…» («Январские стихи»). Поэт пишет: «выбираю слова, как линей из омута. Отпусти кириллица в песнь и пляс» («Александру Крыжановскому»). Даже буква – не звук – становится поводом для создания собора в душе: «Выбираю буки, а где-то ижица, как причастие на груди» («Александру Крыжановскому»). Буква отождествляется с причастием! Буква обретает святость таинства. Но в то же время «городское гетто» – библиотека. Сюда стекается киевская речь, «чтоб на вершине оклик вещий в падении на вечность замер» («Библиотека»), чтобы мы были «в окончательном расчете с языком» («Откорчемничала осень»). При этом он готов говорить «на джинсовом языке» (Среди «Холмов»).
И кто же в этом случае поэт? Автор осознает, что его задача – услышать и рассказать:
Я – ухо,
мембрана,
глубинный моллюск,
Я – пульс океана,
я баловень слуха,
Я – мина, застывшего голоса груз,
Я – уст потаенных пучина.
Тут явен четырехступенчатый путь: услышать – прочувствовать (пульс океана) – накопить (мина замедленного действия) – сказать (уст потаенных пучина). При этом он хочет, чтобы его голос звучал на всех языках – языках народов и конкретных людей. Он обращается к нам с просьбой «перевести его на наш язык».
Мир Дмитрия Бураго эстетичен и словесен. Не знаю, для кого как, но для меня это хорошо. Я привык к слову, привык к его экспансии и абсолютности. И поэтому поэзия Бураго для меня близка и значима. Я мог бы еще много говорить. Но ограничусь сказанным. Нельзя открывать все тайны поэта, тем более, что я абсолютно не уверен, что это его тайны, а не мои. Ведь я только рассказал о том, что прочувствовал. И желаю вам, уважаемые читатели, пережить свое.
Теркулов Вячеслав Исаевич, доктор филологических наук, профессор ДНУ. Донецк.