Московский мост 2015—2018

Война

Украина — имя мило, горькое наречье.

Сколько судеб пригубила — похмелиться нечем.

За Дунаем солнце режет рваными краями

тучи жадные на межи с рвами та горбами.

Хорохорятся сестрицы — удальцы сподвигли

рукодельные зарницы запихнуть в глазницы.

Гибли, гибли — сколько цвета запеклось в отваге,

да такого, что ответа не сносить бумаге!

Да такого, что за Доном Солнце-кобылица

озаряет терриконам скошенные лица.

Воздух жирный, воронёный — что ни вскрик, то искра!

Как же это невозможно! Как же близко!

 

Изъян

В.И. Гончарову

Волки воют на луне…

Саботаж всего живого,

саботаж.

Шорох голоса чужого —

это ваш?

Наш не может, наш не должен,

наш — живой!

Город гложет. Насторожен

путь домой.

 

Мостовая что-то прячет в кулачок.

За спиною скачет мячик-маячок.

Адрес ясен — мимо яра от Сырца,

вдоль трамвая до базарного кольца.

 

Что ж торопишься, водитель,

погоди!

Буквы сбились в алфавите,

жжёт в груди.

От искуса до прохруста

тянет боль.

Густо-пусто, даже оклик

через ноль.

Что такое этот город, этот жест

о покое горячительных надежд,

о ломбардах — слово за слово — зачёт,

и на бардах вся ответственность за счёт.

 

А потом, через неделю,

через тьму

разуменье у Емели

перейму.

И на девять, и на сорок,

и на год —

топот стопок, уговоры

до острот.

 

Где тот мячик, тот холодный маячок?

Город скачет, хвать — и тело на бочок!

Кабы не был так радушен — был живой…

Так нелепа эта ложь наперебой.

 

От запястья до плеча,

от напасти до врача

горяча протока!

Как бы сам себе конёк —

закипел и занемог,

и свернулся — во как!

 

Царь, кудесник и злодей,

впрок завёл себе друзей,

чтоб потом отпели.

А друзьям-то невдомёк —

скачет загнанный денёк

в круге карусели.

За товарища! За мать!

Погибать, так поминать!

Поминать, так сгинуть!

Ах ты, Господи, волчок —

воет лунный светлячок,

выгибая спину.

 

Пион

Есть в синем цвете красный брадобрей.

Есть в жёлтом — чернь. В зелёном — долгий омут.

Из тучных клубней тянутся бутоны

на ломких кисточках в лохматый белый свет.

 

Зажмуришься — и катится назад

цветочный шар переплетённых вёсен,

бунт красок переходит в буйство, жар,

сад воскрешён и ветер светоносен!

 

Кружит палитра омуты времён —

теряет страх и голову пион.

 

Полынья

Мне снилась полынья: по щиколотку в хляби,

испытывая лёд тяжелою пешнёй

шёл по реке не я — в уменьшенном масштабе

казалось, это шум, производимый мной.

 

Но пальцем шевельнуть — и сдвинется округа.

Расширится объём, детали поглотив —

в полураспаде даль сжимается упруго,

вбирая в узелок мой город и залив.

 

И больше ничего, все только пробужденье,

все только памяти неловкие сомненья

и край родной межи.

 

В сутулом ватнике с баяном у стремнины

слежу за паводком и разрушеньем льдины,

и жизнь как снасть дрожит.

 

Косоветров

По привычке безответно

с детства круглыми глазами

улыбался Косоветров

и смущался между нами.

 

По привычке стыли будни,

выходные прокисали.

Он отзывчив был как бубен,

но к нему не прикасались.

 

Безответно проходили

опасенья, страсть, обида.

Его словно бы забыли,

так ни разу не увидев.

 

С детства думал Косоветров,

что ему безумно рады,

мастерил друзей из фетра

и любил смотреть парады.

 

Круглых суток было мало

для обернутых в газеты

книг, альбомов и журналов —

их советы Косоветров,

 

глаз от букв не отрывая,

повторял с благоговеньем.

Но судьбы его кривая

не меняла направленье.

 

Улыбался, был не в духе,

очень редко, но случалось,

что кричал он так, что мухи

ему тоже улыбались.

 

Косоветров жил героем,

но герои тоже плачут:

он влюблённой был горою —

мыши ездили на дачу.

 

И смущался перед встречей,

что всегда не получалась,

потому что в белом свете

есть и тёмное начало.

 

Между тем проходят годы,

Косоветрова не тронув,

словно у самой природы

отклоненье от канона.

 

Нами правит убежденье!

Нам присущи прорицанья:

Косоветров — наважденье,

он фантом и отрицанье.

 

Он — сплошное впечатленье.

Косоветров — невозможен!

Почему же ощущенье,

словно что-то ему должен.

 

Не взаправду, понарошку

так, нет-нет — и обернёшься:

Косоветров то в окошке,

то присядет на дорожку.

 

То гуляет по столице,

улыбаясь тем и этим,

словно бы улыбкой метя

тех, кому не расплатиться.

 

Рапсодия

Алексею Зараховичу

 

У Осипа Эмильича с плеча кричит кириллица,

над горсткой пепла едкого вздыхает огонёк.

Зовут гудки прощальные, серчают вести дальние,

топорщится и морщится реальность между строк.

 

Реальность — всё же женщина! Надеждами увенчана,

безжалостно доверчива, отчаянна во лжи.

Её постичь немыслимо — за фактами, за числами

она преображается, меняя витражи.

 

А он следит за звуками, за ветром, за разлуками,

смыкает нёбных клавиш небесный септаккорд.

Что вы ему прибавите и чем его ославите,

когда, одёрнув паузу, он в звуке наг и горд.

 

Буковки

Это только кажется,

что слова не мажутся,

что они бескровные

буковки морковные,

бусы ежевичные

с голосами птичьими,

цепкие и ясные —

до пробела красные,

кружева порочные —

для припева сочные,

семена былинные —

да побеги длинные.

 

Шепотком впритирочку

и навзрыд до одури —

словом по затылочку

правдеца и лодыря,

а потом с оттяжкою,

всё, что проговорено

с грубостью и ласкою,

развернётся вовремя.

Данта траектория

круг за кругом станется —

славы территория,

где мученье тянется,

 

где величья вымысел

в наважденье пламенный

тлеет в яслях каменных,

что себе сам вымостил.

 

Шевелятся буковки,

в оправданьях вяжутся —

это ж только луковки,

не кровят, не мажутся.

05.18 — 10.06.2018

 

Страстная седмица

Рыбаки сушили рыбу,

Старики судачили:

«Чудо было это либо

Всё переиначили?»

I.

Я не все понимаю.

Абрикосы цветут в трамвае.

Пчёлы буянят и бьются в жирные стекла.

Кондуктор — свекла,

марципаны — её пассажиры.

Наживка движется для наживы,

ещё все живы.

На рельсах пистоны и ржавые гвозди —

грозди смеха и ссадин

дребезжат с улыбкою наискосок:

«Бога ради!»

II.

Вот и ты понимаешь, что время тебя сжимает,

как щепотку бессмертная тетя Рая

над кипящим котлом двора.

И тебе невдомёк, что от солнышка будет горько,

что у книжных полок верблюд не пройдёт в иголку.

Толкователь рьян: на траве дрова,

на дровах брательника голова —

дважды два как выстрелить из двустволки.

 

III.

Долг слезами исполнится —

в ноги бросится солнышко.

Целый мир у неё навыворот

и чудной такой говор-выговор.

А за домом сад,

а по крови — брат,

а задумал — лад,

а по воле — ад.

Так сама по себе иголочка

вышивает верблюжью голову.

 

IV.

Окна вымыла, замела,

под иконою свечка мается,

близкий клекот, колокола,

дальше — больше ушко сужается.

Протирая дубовый стол,

книги, разные там безделицы,

побледнело её лицо —

и за садом потёмки стелятся.

 

V.

Спич-ки,

птич-ки,

че-ре-вички,

За ка-вычки,

за рес-нички

выйдем,

выпьем,

вы-говорим,

серебришко

вы-ковырнем,

подсчитаем и споём:

сад глубок как водоём.

Вот — утопленник в саду,

и луна горит в аду.

 

Не спастись, не схорониться:

слава — вечная блудница.

 

VI.

Сад оливковой горечью полнится.

Кухня в луковой шелухе.

Кружит пыль над сухой смоковницей.

Путник движется налегке.

Ничего не понятно вроде бы…

Солнце катит земную тень.

И уже ни друзей, ни родины —

только долгий воскресный день.

 

Московский мост

Жил мальчик у Московского моста

в обычном доме с окнами на север.

Гремели на Петровке поезда,

и тосковали комнатные звери.

 

Был в книжном мире кухонный сервант —

три полки за зелёными цветами,

была еще размолвка между нами,

и высился над дымом едкий Кант.

 

Мы жили тихо, искренне ворча

о том и сём, что плохо прозвучало.

К рассвету смыслы еле волоча,

сам Вагнер путал вечные начала.

 

И Блоку было нечего терять,

а у Шекспира не было трагедий.

За всё и вся от донкихотской меди

на кухню снисходила благодать.

 

На цыпочках рассвет тянулся к окнам.

Катился мост над кудрями Днепра.

Казалось, целый мир из неба соткан.

И целый город в рот воды набрал.

 

Жил мальчик у Московского моста.

 

Бурьян

Я, конечно, устал, и настолько явно,

что прохожая поддерживает меня под локоть.

Город катит к яру в закрытых ставнях

зубцами зданий, перемалывая страх в похоть.

Что ж неймется зрителям пирожковых,

что бурчат на парковках легальных, платных —

меня сводит за руку участковый

в подростковых прыщах и родимых пятнах

в подноготный оазис степного дола,

на пшеничный подиум стрекозиный,

где бессмысленна похоть и кока-кола

с чадом тлеющей на крови резины.

А на всём участке встаёт картофель,

распуская белые узелочки.

Если сверху — то эта надежда — точка,

а приблизишься — бабы Марии профиль,

что стоит, сгорбившись во все поле,

ослепляя бурьян серебром сапки,

вишни и абрикосы за частоколом

воздевают ветви, ломают в руках шапки.

Кто мы, Господи, на экране этом?

Почему нетерпенье всегда безумно?

Почему так больно от света,

а на душе так сумно?

2019-01-19T16:43:53+00:00Избранное|